Чехов А.П. и Общество любителей российской словесности (сборник) - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И не будем их карать: ведь они сами, они первые падают жертвами безволия. Жизнь сама их наказывает, и они гибнут. Простим их бездеятельность. 22 августа продадут их вишнёвый сад, – люди дела предупреждают их об этом, советуют что-нибудь предпринять: «думайте, думайте!» Но они не думают. Для каждого из нас настанет своё 22 августа, день расплаты, день разлуки, – но мы боремся против его грозящей тени и всячески его отодвигаем. А лишние люди Чехова безропотно идут к нему навстречу. И 22 августа продадут их сад, их дом, «старого дедушку», – а ведь расстаться с домом – это значит разбить свою душу, потому что «милый, наивный, старый» дом Чехов всегда изображает как гнездо человеческой души (он «много видал их на своём веку, – больших и малых, каменных и деревянных, старых и новых»); живыми глазами смотрят на него окна мезонина, и на вещах оседает безмолвный отпечаток наших интимных переживаний. Доктор Андрей Ефимович не прав в своём безучастии к делу жизни, но ведь его и сразила жизненная немезида; такой поклонник ума, он стал безумен и сам попал в № 6, от которой никому нельзя зарекаться, и там он погиб от ударов сторожа Никиты и от мучений своей проснувшейся совести, которая оказалась такой же «несговорчивой и грубой», как и жестокий сторож. Не бросим камня в бездеятельного Иванова: он уже наказан, он сам вычеркнул себя из списка живых и застрелил себя в день своей свадьбы. И за то, что художник был празден, за то, что он был только пейзажист, Лида, жестокая в своей деловитости, услала от него прелестную Женю, его маленькую бледную королеву, которую он нежно целовал в грустную августовскую ночь, когда светила луна и пугали обильно падавшие звёзды; и вот он теперь один, праздный пейзажист, и в тоске своего одиночества он зовёт свою любовь: «Мисюсь, где ты?» Ему кажется, что она вспоминает о нём, что она его ждёт, – но, может быть, Лида выдала её замуж за человека деятельного, за энергетичного земца?…
Так лишние за своё безделие и безволие находят себе кару. И тем более привлекают они к себе. Наивные и бескорыстные, они ушли от суеты, – «не размахивают руками и бросили в колодезь ключи от хозяйства». Как Соломон из «Степи», спаливший в печке свои деньги и за это ославленный сумасшедшим, они своё безучастие к жизни искупили своим страданием и своей нравственной чистотой. Чехов вложил им в души глубокое пренебрежение к выгоде и житейскому расчёту. Они действительно отбросили ключи от хозяйства, эти страшные ключи, которые гремят на поясе у хозяйки и гремучими змеями проникают в сердце, отравляя чувства и помыслы. Они знают, что, когда Бог призовёт к себе старого Фёдора Степановича («Три года»), Он спросит его не о том, как он торговал и хорошо ли шли его дела, а о том, был ли он милостив к людям. Для них мучительно смотреть, как экономная тётя Даша, звеня браслетами на обеих крепких и деспотических руках, носится по своей хозяйственной державе, с очень серьёзным лицом целый день варит варенье и целый день заставляет прислугу бегать и хлопотать около этого варенья, «которое будет есть не она», прислуга. Лишние люди не сеют и не жнут, но зато они и не хозяйничают. А для их духовного творца, Чехова, быть может, нет фигуры более пошлой, чем именно хозяин. Но, писатель возвышенного, он показал хозяйство не только в его обыденных низинах, не только в его чичиковской неприглядности, – он явил его нам и в ореоле кровавом, в отблеске зловещего. Аксинья из «Оврага» – это воплощённое хозяйство в его трагизме, это кульминация деловитости в её ужасе. Аксинья – хозяйка-преступница. «Красивое, гордое животное», «змея, выглядывающая из молодой ржи», она рано встаёт, поздно ложится и весь день бегает в погреба, амбары и лавку, гремя ключами; и ради них, ради этих ключей, она обварила кипятком ребёнка Липы, единственное достояние кроткой, безответной, бесхозяйственной женщины, и после этого «послышался крик, какого ещё никогда не слыхали в Уклееве», от какого, быть может, ещё никогда не содрогалось и сердце русского читателя… И обваренный кипятком маленький Никифор, душа которого носится вверху, около звёзд, расскажет Богу, что творится на суетной земле, что делает на ней хозяйство. И в конце концов хозяйство гибнет; оно распадается, – всё равно, в поэтической ли форме вишнёвого сада или в грязной лавке Цыбукина, который в конце своей тёмной торгашеской жизни не умеет отличить настоящих рублей от фальшивых, подаренных ему родным сыном. В конце хозяйственной жизни, при её тусклом и неправедном свете, нельзя отличить истины от лжи. Оттого лишние люди и не этим жалким светочем руководятся в своём бездомном и чистом существовании. И всем завещают они освободить свою душу от мелочных забот, от бессмертной пошлости и прозы, от хозяйственного сора: печально уходя из ставшего чужим вишнёвого сада, они оставляют глубокий завет – бросить в колодезь ключи от хозяйства.
Непрактичные и неспособные к делу, лишние люди Чехова любят слова – тёплые, высокие, хорошие слова, которые живут в каждой человеческой груди, но целомудренно прячутся, потому что окружающая жизнь примет их удивлённо и холодно, – ей довольно слов будничных и обыкновенных. Между тем хочется говорить. Хочется говорить о чём-нибудь великом и важном, «о Шиллере, о славе, о любви». Душа взволнована и жаждет слова. Из рамок временного и низменного стремится она к высокому: это – один из обычных мотивов чеховской музы. И он находит себе осуществление не в тех умных разговорах и речах, которые нередко встречаются на страницах у Чехова, недостаточно глубокие и оригинальные: нет, сказывается преимущественно в том чарующем лиризме и в тех порывах к вечному, которые осеняют его героев.
Но в чеховском городе, среди людей, «говорящих свою чепуху» и записывающих свои мысли в жалобную книгу мудрости обывателей, – с кем же можно говорить о Шиллере, о славе, о любви? В пошлом царстве кто же отзовётся на такой разговор? Для того чтобы удовлетворить свою тоску по возвышенной беседе, своё желание говорить и слышать великие слова, надо уйти от здоровых и счастливых, надо уйти от нормальных в палату № 6. Только там, среди безумных и несчастных, доктор Андрей Ефимович, которому часто снились умные люди и беседы, говорил и слышал то, что нужно человеческому духу; только там, в зловещей палате страдания и кошмара, нашёл он сердце и великодушие, которых не было в городе; и из одних безумных, но благородных уст изливались там пламенные речи о «насилии, попирающем правду, о прекрасной жизни, какая со временем будет на земле, об оконных решётках, напоминающих каждую минуту о тупости и жестокости насильников» [С. 8, 74], – и получалось «беспорядочное, нескладное попурри из старых, но ещё недопетых песен».
И Коврин тоже сетовал, что у него похитили счастье безумия. Он упрекал своих родных, что его лечили, что благодаря этому исчезли для него экстаз и вдохновение и перестал к нему являться в рамке смерча бледный чёрный монах со скрещёнными руками на груди и, в благословенной галлюцинации, перестал говорить ему дивные речи о том, что он, Коврин, гениален, что он бессмертен, что великий удел ожидает человечество. Коврин хотел безумия, искал миража. Правда, в свои предсмертные мгновения он возжаждал нормального, простого, «он звал Таню, звал большой сад с роскошными цветами, обрызганными росой, звал парк, сосны с мохнатыми корнями, ржаное поле, свою чудесную науку, свою молодость, смелость, звал жизнь, которая была так прекрасна».
И Чехов тоже звал жизнь, и для него она тоже была прекрасна. В этом заключается его благородное и великое своеобразие. Писатель сумерек, он страстно любил солнце, и в мир пришёл он, говоря словами поэта, чтоб видеть это солнце и синий кругозор. Он не потому грустит, чтобы действительность представлялась ему как нечто мрачное и зловещее в своей глубине. Он не брюзга и не пессимист. Затаённая, застенчивая радость жизни переливается в его произведениях, и никто тоньше него не понимал и не чувствовал всего, что есть на земле поэтического и отрадного. В лунном свете меланхолии, в её задумчивом колорите изобразил он мир, но мир приобрёл от этого только новую красоту. Ведь «так хорош и мягок лунный свет», и чарует его даже его «колыбель» – кладбище с белыми крестами и памятниками; на кладбище «в глубоком смирении смотрят с неба звёзды, сонные деревья склоняют свои ветви над белым, и здесь нет жизни, нет и нет, но в каждом тёмном тополе, в каждой могиле чувствуется присутствие тайны, обещающей жизнь тихую, прекрасную, вечную». И среди могил думается о прекрасном, о живом: «сколько здесь зарыто женщин и девушек, которые были красивы, очаровательны, которые любили, сгорали по ночам страстью, отдаваясь ласке, и белеют уже не куски мрамора, а прекрасные тела, которые стыдливо прячутся в тени деревьев»… [С. 10, 31–32]
Чехов имел, как он выражается, продолжительные очные ставки с тихими летними ночами; он любил ту природу, которая боится «проспать свои лучшие мгновения»; он любил те минуты её, когда накануне праздника «собираются отдыхать и поле, и лес, и солнце, – отдыхать, быть может, молиться»; и когда он проезжал по унылой степи мира, ему приходили на память степные легенды, все прекрасные грёзы, которыми живёт и дышит мир, все пленительные сказки бытия, и тогда в голубом небе, в лунном свете, в полёте ночной птицы – во всём, что видел и слышал, чудились ему «торжество красоты, молодость, расцвет сил и страстная жажда жизни, – душа давала отклик прекрасной, суровой родине, и хотелось лететь вместе с ночною птицей»[С. 7, 46].